— Здравствуйте, — рассеянно сказал Истомин. — Ну, как вы?.. Впрочем, что я…
Мила, взяла его за рукав.
— Мой дорогой! — сказала она тихо. — Я давно хожу здесь — тут много комнат, и в них нет никого. А между тем он где-то здесь. Вы случайно не встретили его в коридоре?
Писатель смотрел на нее, пытаясь понять.
— Ах, да вспомните же! — сказала она с досадой. — Разве у вас не было детей тогда?
— Когда — тогда? — машинально спросил Истомин.
— В той жизни. Вы ведь понимаете: мы все давно умерли. Но дети могут быть и здесь…
Истомин с трудом вырвал рукав.
— Извините, — пробормотал он, пятясь. — Я не… Извините.
Мила с упреком глядела на него, пока он не свернул в первый же коридор. Потом вздохнула и пошла дальше.
Она прошла мимо зала, где ее муж раньше занимался каждое утро и где уже много дней не показывался. Мила не старалась углубиться в трагедию этого человека, не пыталась даже думать о ней. Миновав зал, она вошла в бассейн.
Двадцатипятиметровая чаша была полна воды, слегка подсвеченной в глубине. Миле вдруг захотелось выкупаться, но купальный костюм был в каюте. Она повернула к выходу, и тут ее окликнула Инна, прогуливавшаяся по сухой дорожке вокруг бассейна.
— Вы скучаете, милая? Походим вместе, поговорим.
Мила поздоровалась с актрисой не очень дружелюбно: извечный антагонизм замужней женщины к другой, одинокой и не исповедующей аскетизма, был еще жив где-то в уголке ее памяти. Но Мила подчинилась: она могла молчать и слушать, и не быть одной, а больше ей сейчас ничего не требовалось.
— Нам кажется, — заговорила Инна, когда они прошли вместе несколько шагов, — что с нами произошло такое, чего никогда и ни с кем не случалось; от этого мы страдаем. На самом деле это не так.
— Разве кто-то уже исчезал так, как мы? — спросила Мила.
— Разве мы исчезли?
— Хуже, — сказала Мила, собираясь с мыслями. — Мы потеряли детей и самих себя. Хотя — у вас не было детей…
— Откуда вы знаете? Но все равно. Разве мы потеряли себя?
— У нас, — медленно, словно вспоминая, проговорила Мила, — было что-то, ради чего каждый жил. Я жила для сына. У меня его отняли.
— Но вы потеряли не себя, — негромко молвила Инна. — Вы лишились любви и сына — и скорбите. Но это значит, что душа сохранилась в вас, иначе ведь нечему было бы болеть и вы стали бы равнодушны ко всему — и к потерям тоже. Вы утратили многое, и вам кажется, что утратили главное — на деле же это не так.
Она сделала паузу.
— Вспомните хотя бы то немногое, что вы знаете из истории, которую изучали в школе. Я специально прочитала сейчас несколько записей… Вы возмущены, что у вас что-то отняли. А ведь издавна существовали люди, которые добровольно расставались со всем, о чем вы сожалеете. То, что происходит с нами, бывало и намного раньше. Пусть не в космосе, а на Земле — но встречались люди, которые, поверьте мне, были бы счастливы обрести такую пустыню, в какой оказались мы с вами — и, я уверена, оказались не зря.
Мила наморщила лоб, вспоминая.
— Не пойму…
— Монастыри, скиты, пустыни — это называлось по-разному, но суть одна: жертва преходящим ради вечного. — Инна вздохнула. — Жертва любовью преходящей — для любви вечной, в которой не бывает обманов, разочарований, потерь. Не скорбь о тех, с кем жизнь разлучает нас, но вера в то, что нам предстоит встреча и счастье с ними, пусть не в этом, но в ином, высшем мире….
— Если бы это была правда… — пробормотала Мила.
— Посмотрите, похожа ли я на человека, потерявшего себя? Хотя оставила позади намного больше друзей, чем вы — разве я жалуюсь? Нет! Ибо, покинув наши края, мы все же не ушли из мира, в котором — бог! Мы никуда не можем уйти от него, если сами не хотим. А если мы не уходим, то и он не оставляет нас!
Инна говорила теперь громко, горячо, убежденно.
Она раскинула руки:
— Он не оставляет нас. А все, кто не найдет в себе достаточно разума и веры, чтобы обратиться к нему — о, мы будем свидетелями их печального конца, ибо человек не может жить без любви, а бог и есть любовь!
— Нарев, подите вы ко всем чертям! — сказал физик. — Не хочу я с вами разговаривать, мне и так тошно. И какое мне дело до того, что думает экипаж и чего он не думает? Если они меня заденут, я отвечу, а на остальное мне наплевать.
Он лежал на диване и медленно водил пальцем по узорам ткани.
— Я, в конце концов, забочусь о судьбе каждого, — терпеливо сказал Нарев. — И вашей в том числе. И говорю: они что-то замышляют!
— Интересно… — пробормотал Карачаров. — И в чем же вы усматриваете выход? Перерезать экипажу глотки? А налаживать синтезатор будете вы? Да нет, это все мышиная возня. Зачем мы занимаемся этой ерундой вместо…
— Вместо чего? — быстро спросил Нарев, и в голосе его прозвучала надежда.
— Не знаю, — пробормотал физик после паузы.
— Ну хорошо, — сказал Нарев и вышел.
— Они обязательно нападут, — сказал он Еремееву. — Нападут, как только мы станем утверждать новый Закон.
— Почему?
— Разве вы не понимаете? Будут бороться за то, чтобы сохранить свой Устав. Я знаю — вы человек решительный.
Еремеев поднял на него тусклый взгляд.
— Ну ладно, пусть попробуют, — сказал он. От него пахло, Нарев только не понял, чем.
Истомину становилось не по себе, когда он вспоминал о разговоре с Милой, но укоренившаяся привычка требовала: как бы ты ни относился к этому — запиши, на досуге подумай, проанализируй: пригодится.
Он поискал взглядом диктограф и не нашел. Потом вспомнил, что недавно одолжил его Петрову, разрабатывавшему Конституцию Кита. Истомин вышел и постучал в каюту Петрова. Ему не ответили, но аппарат был нужен немедленно, и писатель отворил дверь и вошел.