— Зоя, милая! — проговорила Инна взволнованно. — Вы знаете, оказывается… Ой, что это у вас?
Она отступила на шаг. Зоя держала в пальцах большую запаянную ампулу. Даже с виду ампула казалась страшной. Зоя улыбнулась.
— Не бойтесь. В таком виде это не опасно. Хотя вообще — то надо быть осторожной.
— Это яд, да? Зоя, вы что-то хотели сделать? Вам тяжело? Расскажите, поделитесь, вам сразу станет легче.
Нет, это был не яд — хотя и не мешало бы… Пусто было на душе, темно. Жизнь была растрачена, оставалась какая-то мелочь. Ни во что нельзя было верить. Оставалось лишь приводить в порядок материалы со Стрелы-второй — материалы, которые никогда и никому не понадобятся…
— Нет, — сказала Зоя с едва уловимой досадой. — Это культура того заболевания, которым я занималась.
Она бережно уложила ампулу в коробку — там, в гнездах, лежало еще несколько, — поставила в шкафчик, заперла.
— А если это разобьется? При толчках, и вообще…
— Я беру их с собой в кокон.
— Это такой риск!
— Что делать? Можно было бы, конечно, уничтожить, но жаль. Несколько лет работы. На Земле я хотела доработать методику лечения. Да вот…
— Зоя, милая, я как раз хотела об этом. Понимаете, ко мне недавно подошла Мила… Вы ведь знаете, как к ней относится Нарев, он не делает из этого секрета. И вот она рассказала…
Обедали в молчании, но взгляды говорили — взгляды, которые Нарев ежеминутно ощущал на себе. «Женщины, — грустно думал он, разрезая кусок синтетической свинины, — женщины, если есть вещи, которым вы никогда не научитесь, то, кроме умения писать хорошую музыку, картины и книги, сюда, безусловно, относится умение хранить тайны. И если есть на свете женщина в полном смысле слова, то это, конечно, Мила — иначе я не любил бы ее. Сколько дней прошло? Два? И в салоне уже нет человека, который не знал бы, что мне известно что-то такое… Я уверен, что они не выдержат даже до десерта. Ну что ж — ты этого хотел, ты хотел войны, Нарев, и ты ее получишь…»
Впрочем, на лице его ход мыслей не отражался, и он спокойно доел второе и принялся за сладкое.
«Бедный человек, — продолжал он свой мысленный монолог, глядя на пустовавшее место Карачарова, который со дня окончательного крушения надежд не выходил к общему столу. — Нельзя же соваться в такое дело, не зная броду. Конечно, всякому нравится быть в центре внимания и знать, что каждое твое слово воспринимается даже не как приказ — как откровение. Это приятно, даже когда привычно, а тем более — когда ново. Но, милый доктор, каждое явление имеет две стороны, оно внутренне противоречиво — диалектика… И вторая сторона в данном случае неприятна и опасна. Как бы ни казался силен популярный деятель, на самом деле он ограничен в своих действиях — особенно, если принять во внимание наши обстоятельства. Он может двигаться лишь по одному из двух путей: либо идти наперекор всеобщим ожиданиям, стремясь к достижению какой-то своей, одному ему ведомой цели, или же делать, или хотя бы говорить то, чего от него ждут. Первый путь порождает организаторов типа Петра Великого, у которых действительно есть что-то за душой. Но чаще используется способ номер два. Это более приятный путь: люди любят деятеля за то, что он высказывает их мысли, а не свои. Услышав от другого, более авторитетного лица свои мысли, средний человек возвышается в собственных глазах, потому что он, оказывается, мыслит на одном уровне со значительными людьми и, значит, не глупее их. Деятели такого рода бывают любимы — и недолговечны, потому что для усиления или хотя бы сохранения своей популярности им приходится каждый раз, обращаясь к окружающим, заявлять о некотором продвижении по избранному пути — о продвижении, которое на самом деле может быть, а может и не быть. Это нужно, дорогой доктор, потому что этого ожидают. Но горе, если в один прекрасный день появляется другой деятель, который доказывает, что на самом деле продвижение было мизерным, либо его не было вообще. Лучше, конечно, когда продвижение есть. Но в этом и опасность: всякое продвижение подразумевает действие, всякое действие чревато ошибками, ибо оно тоже имеет две стороны, а абсолютная истина нам никогда не бывает известна. Слабость всякого деятеля — в том, что он, хоть изредка, вынужден действовать. Это отлично понимала, скажем, католическая церковь в древности, когда боролась против новизны во взглядах и действиях — боролась для блага людского… А вы, дорогой доктор, не ограничились обещаниями, но еще и действовали, и достаточно быстро. Так поступают дилетанты. А дилетантизм — вещь опасная. Кроме того, вы сами вызвались на роль ведущего — профессионал подождал бы, пока его попросят. Надо изучать историю, в ней есть, скажем, Александр Невский. Что же касается меня…»
Этот блестящий монолог, выдержанный в столь излюбленной парадоксальной манере Нарева, прервал Еремеев — потому, наверное, что, как и все остальные, не слышал ни слова из него:
— Разрешите задать вам вопрос.
Нарев удивленно поднял глаза. Он знал, разумеется, каким будет вопрос, и знал, что его зададут, но нужно было выглядеть удивленным.
— Конечно же, если только я буду в состоянии ответить.
Миг стояла тишина, взгляды метались между Еремеевым и Наревым. Наконец, Валентин решился.
— Ходят слухи… — начал он. — Ходят слухи, что вы… Что у вас… Одним словом…
— Говорят, — подхватил писатель, — что вам известен какой-то выход. Мы просим вас; вы же сами понимаете, что, если не найдется никакого выхода, мы погибнем и очень скоро.
Нарев медленно, очень медленно, набрал в ложечку желе. Именно сейчас он по-настоящему вступал в игру. Еще полуголом раньше он ощутил бы удовлетворение, случись это тогда, теперь ему было противно. Но отступать не приходилось: никто другой, сказал он себе, не сделает даже и этого… Нарев молчал ровно столько времени, сколько было нужно, чтобы напряжение ожидающих поднялось до предела.