Она подняла глаза. Валентин улыбался.
— Что ты?
— Вот это па — чистый финт, понимаешь? Ну, сделаем еще раз, и ты увидишь.
На этот раз усмехнулась Мила — правда, про себя: ничего, она научит мужа разговаривать и на другие темы, нужно только время и терпение. Терпения ей не занимать, а времени у них впереди — бездна… Еще одна мысль проскользнула, тоже связанная с будущим, но она была неприятна, и Мила постаралась сразу же прогнать ее подальше.
— Отдохнем, — сказала она.
— Хочешь посидеть?
— Совершим набег на какую-нибудь компанию.
Они направились в бар. Там уже сидели Инна Перлинская и писатель. Истомин вскочил и поспешно придвинул ей кресло.
— Хотите выпить? Инна, Мила?
— Минеральную, — сказала Инна шелестящим, напряженным полушепотом, словно поверяла тайну. Затем повернулась к Миле. — Этот костюмчик с Анторы? Очень милый. У них, на этой планете, есть вкус. Ваш муж очень сердит? Я немного побаиваюсь его.
— О, разве можно его бояться?
— Мы ведь конкуренты. После того, как театр признал непредсказуемость развязки, когда древний принцип импровизации возвратился на сцену, мы стали серьезно конкурировать со спортом, с играми.
— Это не конкуренция, — сказал Еремеев. — Это соревнование. А спорт и есть соревнование.
— Вы обязательно должны увидеть меня — хотя бы в спектакле «Я утром должен быть уверен!». Классика, но как современно звучит! Вещь прошла у нас уже пятьдесят раз, и ни в одном представлении действие не повторялось дальше второй картины. Пятьдесят разных развитий, разных финалов. В каждом я находила новый поворот! Открытие сезона — через неделю, я смогу помочь вам… Спасибо, милый, — поблагодарила она Истомина. Жест был исполнен величия. — Да, представьте, я сделала прелестный комплект здесь, на корабле, — специально для открытия…
— …Я всегда заранее знаю, забью или нет. Бывает, выйдешь на хорошую позицию, все ждут — миллионы людей! — а я чувствую: не пойдет. И отдаю пас. Раньше я все равно бил по голу, но стоит неудачно пробить — начинаешь сомневаться в себе, и потом так и уходишь с поля, не забив. — Он на миг помрачнел, голубые глаза потемнели.
— На Анторе я сыграл плохо. Не видели? Никудышно. Встретился с Милой, — какая тут игра… Стыдно. Вспоминаю, как грустно играл — и места себе не нахожу… — он говорил быстро, ему, видно, давно хотелось выговориться и выслушать слова утешения, не формально-вежливого, а подлинного: собеседник в таких случаях искал не слова, а мысли, которые помогли бы другому собраться с силами.
— Да, это случается, — кивнул Истомин. — Такая ситуация есть у… Вы читали Карленко?
— Карленко? Не помню. Наверное, нет.
— Что же вы читаете?
— Вообще-то много. Не помню сейчас, что было последнее. Как-то не заинтересовало. А вообще когда-нибудь люди, наверное, будут уметь все. И хорошо сыграть, и написать…
— Это самообман, — не сразу ответил Истомин. — Сто или двести лет назад люди так же думали о наших временах: эпоха гармоничных людей… Но не гармоничные осуществляют прогресс, а те, кто направлены в одну точку. В сутках по-прежнему двадцать четыре часа, требования же стали куда выше. Литератор с техникой прошлого столетия сейчас не издал бы и первой книжки. Вот, например, Ругоев — читали?..
— Это совершенно точно. Я видел записи старых игр. Мы бы сделали их за десять минут. И тренируемся мы — они не выдержали бы таких нагрузок.
— Когда же тут заботиться о гармоничности? Допустим, после путешествия хорошо было бы пожить где-нибудь в лесу или на озере — мячик, удочка… Но завтра на Земле я войду в свой кабинет, а у меня выработался рефлекс: там я должен писать…
— Вы себя настраиваете так? Или это от рождения?
— Да, наверное, так же, как и у вас.
— Я — другое. Меня евгенизировали. Заранее… ну, когда меня еще не было, исправили генетическую картину, чтобы я был по-настоящему пригоден для спорта. Отец мой был хороший центр и хотел, чтобы я был еще лучше. Правда, вышел из меня хав. Средняя линия, как говорят у вас.
— Это хорошо, у вас не должно возникать сомнений.
— Ну, цену себе я знаю. Умею играть в пас, обвести, отобрать, владею финтами, силовыми приемами, вижу поле, могу выбрать позицию. Дрибль, скорость, игра головой, устойчивость в стычке и удар, конечно. Чувствую мяч, как часть своего тела. И все это знаю. Завтра увидите, как меня будут встречать. Хотя сыграл я из рук вон плохо — и все же… А вас как встретят?
— Ну, таких, как я, не очень знают. Известны те, кто пишет книжки-колоды. Вам, наверное, попадались: на плотном пластике, на каждом листке с обеих сторон — законченный эпизод.
— Как же, конечно. Тасуй, как хочешь — каждый раз получается совсем новая книжка. И складно.
— А я так не умею, визия тоже не тянет. Пишу потихоньку. А вы, значит, в ожидании триумфа?
— Понимаете, это не главное. Тут все вместе. Небо. Облака. Ветерок. Стадион. Много воздуха, пахнет цветами… Команда. Мяч. А ребята будут ругать. Всерьез. Иначе нельзя: играл-то плохо. Подумаю об этом — и сразу хочется: пусть не завтра, пусть на недельку позже… Мила что подумает? Но ничего не поделаешь.
— Ничего.
Луговой лихорадочно вертел лимбы.
— Прелести жизни! — проворчал он. Так бурчал порой капитан Устюг. — Эй, шеф!
Он спохватился, что связь с инженером выключена, и коснулся кнопки. Центральный Пост сразу словно бы увеличился вдвое: там, где только что была гладкая переборка, возникло просторное помещение, а в нем — пульт, ходовые приборы, индикаторы силовых и энергетических систем… Инженер Рудик поднял лысоватую голову. Казалось, он был совсем рядом, хотя на деле это было лишь триди-эффектом, трехмерным изображением инженерного поста, что находился в другом, не жилом, а энергодвигательном корпусе корабля, на другом конце стометровой трубы — осевой шахты, соединявшей обе части корабля, как осиная талия. Рудик шевельнул светлыми бровями.