— На это может не хватить жизни, — заметил оппонент мягко.
— Моей — наверное, — согласился Функ, который умел мыслить объективно, даже когда речь шла о нем. — Моей не хватит, если вы это имели в виду. («О нет, нет!..») Но если даже не достанет и вашей, искать станут дети и внуки.
— Но на это может не хватить жизни тех, кого мы ищем! — возразил упрямый оппонент.
— В таком случае, наши дети или внуки вступят в контакт с их детьми или внуками!
Функ, следовательно, верил, что дети и даже внуки на «Ките» будут. Он был, как уже сказано, добрым человеком, но всего лишь теоретиком, ни разу, кажется, так и не принявшим участия ни в одной мало-мальски продолжительной экспедиции. Так что мнение его может показаться чрезмерно оптимистическим; впрочем, извиняет его то обстоятельство, что речь в данном случае шла не о науке физике.
Ребенок плакал, плакал во тьме, плакал тонко и жалобно, и это было невыносимо. Мила знала, что ребенка нет, как не было и темноты — она теперь не гасила свет в своей каюте даже на ночь, — и все же ребенок плакал, и жить так было нельзя. Она встала, набросила халат и вышла из каюты, а ребенок все плакал, хотя она понимала, что никто, кроме нее, не слышит и никогда не услышит этого звука.
Мила плохо понимала, стоит ночь или день — она избегала смотреть на часы, а свои куда-то забросила. Салон был пуст, но и это ни о чем не говорило: люди теперь избегали собираться вместе, им не хотелось видеть друг друга, они ничем не могли помочь один другому и ничего не могли получить у товарищей по несчастью. Они остались наедине каждый с самим собой, со своей памятью и совестью, потому что память каждого принадлежала лишь ему одному и не совпадала с тем, что помнили другие. Они не знали друг друга до начала злосчастного рейса, и общим у них было лишь самое неопределенное — Земля, планеты, а именно этого и Не хотелось касаться: рана кровоточила. И совесть у каждого говорила своим, особым голосом; совесть Милы казнила Женщину за все — за то, что родила ребенка, что оставила его и поехала на Антору, и за то, что на целый рейс задержалась там с Валей и не улетела тем кораблем, который, наверное, благополучно достиг Земли, причем задержалась не потому, что Валя хотел этого, а хотела она сама и сослалась на какие-то профессиональные надобности; и, наконец, села на этот корабль, которому, видимо, суждено было стать местом ее гибели.
Люди были одиноки, потому что хотели быть такими. И когда Мила увидела сидящего в кресле старика Петрова, она подошла к нему не потому, что искала его общества; просто некая сила, управлявшая теперь ее действиями, заставила подойти, положить руки ему на плечи и сказать все то же самое — что ребенок ей нужен, и она готова на все. Она сказала это и ожидала того же, что видела у других: мгновенный блеск в глазах, быстрый взгляд направо и налево, и сразу же — выражение замкнутости и даже некоторого презрения. В последнее время ей даже не отвечали — в лучшем случае кивали головой и, сняв ее руки с плеч, торопились пройти мимо. Зоя давала ей какие-то лекарства, но они не помогали, и Мила продолжала говорить все о том же, заранее зная, каким будет результат, но не умея справиться со своей болезнью.
Однако Петров не поступил, как остальные. Он медленно и нежно взял ее руку, поднес к губам и поцеловал. Потом взглянул ей в глаза и указал на кресло рядом.
— Посидите со мной, стариком. Поговорим.
Она удивилась и повторила свою просьбу — уже не так уверенно.
— Нет, — сказал он. — И не потому, что я боюсь, нет. И даже не потому, что у меня в том мире осталась жена, и я люблю ее. Мы, мужчины, как вы знаете, непоследовательны: даже любовь, порой, не удерживает нас от приключений. Но мне жаль его.
Мила покачала головой: она решила, что речь идет о Еремееве.
— Нет, — сказал Петров. — Я говорю о сыне, который мог бы у вас быть, и которого вы хотите.
— Жаль? — переспросила она недоуменно.
— Да, конечно. Нам с вами тяжело, правда?
— Очень, — сказала она, не задумываясь, — О, как тяжко!
Она запнулась, потому что в салоне появился Истомин; видимо, бессонница выгнала его из каюты. Он взглянул на них пробормотал: «Ничего, я вам не помешаю», присел на кресло у противоположной стены, закрыл глаза — и словно бы сразу уснул или перестал жить, ушел куда-то, сбросив тело, как сбрасывают пальто в жару.
— Тяжело, — повторила женщина.
— Да, — согласился Петров. — Но еще тяжелее было бы ему.
— Ему… — повторила она почти шепотом, как бы уже видя его — мальчика, которого не было. — Ему…
— Представьте, что он есть.
— Есть… — пробормотала она и вдруг словно ощутила на руках едва заметную тяжесть маленького, спеленутого тельца. — Да, он есть. Говорите!
— Но ведь мы умрем, — тихо сказал он.
— Мы? Умрем? — Она вдруг встревожилась. — Почему? Вы что-то знаете?
— Это не секрет: мы смертны. Мы умрем: я — раньше, вы — позже, кто-то между нами. Мы здесь принадлежим, в общем, к двум поколениям и, значит, сначала нас станет меньше, а потом придет время остальных.
— Да, — согласилась она. — Когда-нибудь придет, это верно.
— А он? — спросил Петров.
— Он будет жить, — сказала Мила уверенно.
— Один, — напомнил Петров. — Мы все умрем, а он будет жить тут один. Один, понимаете?
Она кивнула, хотя еще не поняла по-настоящему.
— Один. Он разучится говорить, думать, сойдет с ума. Но это случится не сразу. Он будет сходить с ума постепенно, лишаться рассудка от одиночества.
— Ну, почему же, — неуверенно сказала она. — В истории было столько робинзонов, им приходилось куда труднее…