— А может быть, — проговорил он негромко, — пусть оно будет, это право убежища? Надо ли карать человека за прежние грехи, если он не повторяет ошибок?
Нарев пожал плечами.
— Давайте подумаем над этим еще, — предложил Петров. — Без излишней торопливости, основательно, чтобы законы были пригодны не день и не год… Я ведь хотел лишь сказать, что принцип преемственности по отношению к Земле кажется мне основополагающим и необходимым, поскольку сам принцип власти, если подумать как следует, унаследован от Земли.
Да, черт возьми, это было так. А власть, как никак, сейчас была у Нарева.
— Наверное, вы правы, — сказал он.
Петров кивнул, поднялся, вынул очередную сигарету, но вместо того, чтобы закурить ее, поглядел в глаза Нареву, медленно разминая в пальцах длинный цилиндрик. Он глядел странно — и удовлетворение было в его взгляде, и, где-то на самом дне — жалость. Он уже вышел, и дверь затворилась за ним, а Нарев все еще стоял, как бы продолжая ощущать этот взгляд и пытаясь понять его смысл. Потом ему показалось, что он понял, и глубокая морщина перечеркнула его лоб, как перечеркивают целый абзац, и описанные в нем события, мысли и чувства сразу перестают существовать.
По привычке, Луговой просиживал долгие часы перед большим экраном в рубке связи. Это больше не было нужно: никакую связь не установить отсюда, из межгалактической пустоты. Но ему, кажется, уже и не требовалось что-то увидеть; штурману стало нравиться само сидение, когда не приходилось ни делать что-либо, ни — в особенности — думать. Думать не хотелось: стоило начать — и сразу же вспоминался тот проклятый миг, когда он решил заменить капитана и швырнуть корабль неизвестно куда; от этих воспоминаний даже воздух становился горьким. Выходить из рубки Луговой избегал, потому что при этом почти неизбежно встречался с пассажирами, а он чувствовал их неприязнь и знал, что она, в общем, заслужена.
Но разглядывать пустой экран было скучно. Все-таки нужна хоть видимость дела. От скуки Луговой, поставил кристалл с какой-то триди-записью. На Земле он вырубил бы такую ерунду на третьей минуте, а тут его вдруг задело за живое. Земля возникла на экране, настоящая Земля, город и множество людей — не здешних, донельзя надоевших, а новых, посторонних. Оказалось, что страшно нужно увидеть новые лица, вспомнить и поверить, в то, что жизнь во Вселенной — это не только двенадцать рож в корабле, тринадцатая — в зеркале… Подумать только, какое великолепие утеряно, какое множество лиц — и женских в том числе, — какая масса улиц, домов… Луговой смотрел на экран, затаив дыхание. Как это он до сих пор не додумался?
Он досмотрел программу до конца и уже хотел было повторить ее, как сообразил, что в кристаллотеке корабля этих фильмов — видимо-невидимо. Смотри всю жизнь — и то не переглядишь.
Так он нашел свое призвание. Было прекрасно — уединиться и смотреть, жить не своей, скучной и монотонной, а чужой, интересной жизнью, в которой все неурядицы, как бы серьезны они ни были, рано или поздно — самое большее через три часа — приходили к благополучному завершению. Счастливым концам Луговой радовался, словно все это приключалось с ним самим, хотя на преодоление этих препятствий он не тратил ни ватта своей энергии; за него все делали другие, те, кто сходил с вогнутой поверхности экрана и раскованно двигался в воображаемом пространстве за переборкой. За десять — двенадцать часов можно было прожить множество чужих жизней, которые после этого становились как бы твоими — и это уже напоминало если не бессмертие, то, во всяком случае, чудо. Итак, он разобрался наконец в смысле жизни, и стал быстро примиряться с нею, кристаллов ему хватит, сколько он ни проживет, ничто его не отвлекает, а раз ты заперся в рубке, тебя не станут зря тревожить.
…На экране погоня настигала беглецов, трещали выстрелы, и пули щелкали о металлический панцирь робота, похитившего контейнер с эликсиром бессмертия. Роботу совсем было удалось запутать следы, но Сыскной компьютер, могучий электронный мозг, расшифровал (правда, не без труда; были мгновения, когда казалось, что у него сгорят цепи от перенапряжения) — расшифровал головоломный ребус, и вот теперь пули ложились все ближе к овальному лючку на спине робота, где помещался его мозг. Наконец раздался решающий выстрел — снятая лупой времени пуля летела медленно, и видно было, как индикаторы преступного робота вспыхнули фиолетовым пламенем ужаса, — а пуля летела, — он стал поворачиваться, чтобы резко метнуться в сторону, одновременно рука его начала подниматься, сжимая небольшую коробочку, чтобы швырнуть ее с обрыва, потому что реле опережения событий уже подсказало роботу, что пуля летит прямо в цель, — и робот успел было размахнуться, но пуля наконец настигла его и ударила, и металл медленно вспух на месте удара и задрался острыми язычками, а робот, лишившийся команд, так и застыл с поднятой рукой, не успев отнять у человечества заслуженную награду. Луговой глубоко вздохнул, улыбнулся, и запись кончилась.
Надо было встать и сменить кристалл, но подниматься не хотелось, и штурман продолжал полулежать в глубоком кресле. Мыслей не было — одни ощущения. Хорошо бы такое состояние продолжалось подольше.
Луговой закрыл глаза, чтобы вызвать в памяти картины из только что закончившегося фильма. Экран светился, на нем не было ничего, и лишь через каждые несколько секунд привычно звякал звоночек — это аппарат напоминал, что программа его кончилась и надо выключить его или заложить новый, кристалл. Штурман посидел несколько минут с закрытыми глазами, но в зрительной памяти сохранился лишь светлый прямоугольник, только что просмотренная запись как-то сразу забылась и трудно было выделить ее из множества других, пропущенных через аппарат ранее. Но так, пожалуй, было еще приятнее: все смешалось в памяти, стало иррациональным, неконкретным, как и теперешнее положение «Кита», когда можно было представить, что и члены экипажа, и пассажиры тоже давно не существуют, а являются лишь тенями и отголосками чего-то — так же, как герои фильма. Луговой все-таки встал, нашарил новый кристалл, сунул в щель. Предварительных надписей не было. Штурман пригнулся к экрану. Прямоугольник светился, но трудно было сказать, что на нем изображалось.