Очень боюсь, что для него слишком много значила близость — та, которой сейчас не может быть. Если это так, то плохо. Не потому, что мне не хотелось бы, а потому, что не может все основываться на этом. Это очень обидно…
Для меня очень много значит то, что мы с ним больше не можем чувствовать одинаково. Валя не знает, не может представить, что такое для меня Юра. Я его понимаю, но от этого не легче. И когда на меня находит тоска по малышу, Валя ничем не может помочь. Дело не в том, что он не умеет высказывать чувства: я ощутила бы, если бы даже он молчал. Но он не чувствует ничего подобного. Мне же от этого больно и обидно, пусть он и не виноват.
Я думаю, что для половины мужчин жена — как мать, для другой половины — как дочь. Для Вали — мать: он ждет поддержки. Для Нарева — наоборот: он сам готов поддержать.
А у меня — Юра, и материнские чувства я могу испытывать только к нему.
Я одна, вот что плохо. И буду одна, пока мы не вернемся на Землю.
Что с нами со всеми будет? Хоть бы скорей…»
Никто не хотел играть в футбол. Это была беда.
Никакие, даже самые уничижительные отзывы о футболе и о спорте вообще не могли поколебать преданности Еремеева этой игре, даже более чем игре — мировоззрению. Но раньше ему не приходилось встречаться с таким отношением к его работе: в обеспеченном обществе, какое существовало на земле, спорт был одним из важных видов деятельности, и никто уже не думал о том, приносит он какую-то конкретную пользу или является всего лишь зрелищем, приобретшим несообразное значение. Спорт не то чтобы получил статус искусства; его статус издавна был выше. Просто раньше об этом избегали говорить вслух, а теперь постепенно перестали скрывать.
И поэтому Валентина удивило, что он вдруг оказался среди людей, которых волновали главным образом какие-то другие вещи.
Он понимал, что необходимо вернуться на Землю. Привыкший к жизни на открытом воздухе, к широким стадионам и зеленой тишине тренировочных лагерей, он больше, чем любой другой, ощущал и переживал отсутствие всего этого. Потолок корабельного зала, хотя и высокий, давил его, отсутствие солнечного света, теплого ветра, шума прибоя — угнетало. Он чувствовал, что не сможет примириться с этим стерильным миром, похожим на больничный и вызывавшим поэтому антипатию.
В конце концов только на Земле он снова мог оказаться в команде, среди настоящих друзей. Только там он мог забивать голы и чувствовать, что выполняет свое жизненное предназначение.
И все-таки самое горячее желание попасть на Землю не могло быть причиной, по которой спорт вдруг перестал интересовать людей. И не одного лишь физика. Те самые люди, которые, пока корабль направлялся к Земле, искали общества Еремеева, заговаривали о спорте и с интересом выслушивали его объяснения, теперь вели себя так, словно бы спорт перестал существовать.
Это казалось Еремееву особенно несправедливым сейчас, когда он больше всех остальных нуждался в понимании и сочувствии: у него отняли не только спорт, у него, казалось ему, отняли и жену.
Валентин не думал о том, что никто не виноват в ее охлаждении. Он чувствовал лишь, что остается в одиночестве, что и футбол, и жена его оставили, и подозревал, хотя и неправильно, что для Милы сыграло тут роль изменение его положения в обществе; в его жизни не было ничего другого, что могло бы заменить все, чего он лишался.
Спасение было на Земле. И он был готов на все, лишь бы приблизить день возвращения. Но от него ничего не требовали. И сознание своей ненужности входило в Еремеева все глубже.
Он начинал понимать, что все виды людских занятий можно разделить на такие, которые нужны людям всегда, и такие, что требуются лишь в определенных условиях. Его дело относилось ко вторым, и условий для него здесь не было.
Такие мысли преследовали его, пока он привычно бегал по дорожке вокруг зала, делая рывки, кувыркаясь через голову и снова продолжая бег. Разминка постепенно должна была привести его в хорошее, игровое настроение, необходимое и на тренировке.
В зал вошел Истомин и уселся на низкую скамейку у стены. Это был уже зритель, и Еремеев усилил темп. Потом, подбрасывая мяч, подошел и уселся рядом с писателем.
— Вам бы сейчас не вредно сыграть, — сказал он. — Подвигаться, разогреться. А?
Истомин вежливо улыбнулся.
— Да, — сказал он не совсем впопад. — В юности я мечтал. Но не оказалось данных. Тогда я переживал…
Еремеев радостно кивнул. Такие разговоры он слышал не раз, они были составной частью его жизни: люди хотели в большой спорт и немного завидовали Валентину, а он отмахивался, говорил о трудностях этой профессии, но в душе гордился. Он сказал:
— Но ведь есть и другие дела в жизни. Все не могут играть.
Писатель пожал плечами, думая о своем.
— Я много лет пишу книги, — проговорил он негромко, словно самому себе. — И вот написал еще одну — о давно минувших временах. Но ведь книга — всегда о настоящем. Любая историческая книга написана не о прошлом, а о том, как мы сегодня понимаем это прошлое, что в нем выделяем, что — пропускаем мимо внимания. И я написал, по сути, о нас: мы сейчас находимся в том положении, что и мои античные герои. И у них мир был узок, но это ведь не тяготило их: мысль была свободна, и они чувствовали себя хозяевами положения и были счастливы. Может быть, в этом выход и для нас? Мы оказались за пределами нашей цивилизации, за пределами высокой культуры моторов и компьютеров — надо ли идти по ее следам? Культура должна органически вырастать из данных условий; не следует ли непредвзято осмотреться, чтобы постичь их? И понять, как надо в них жить? Вот о чем моя книга, но никто не хочет читать ее. — Истомин усмехнулся. — Даже Инна.