Настроение у нее сразу испортилось.
Так никого и не найдя — из тех, конечно, кого стоило искать, — она, подавляя внутреннее сопротивление, направилась в бар одна. Еремеев сидел там в одиночестве. Инна сделала большие глаза.
— Валентин, что с вами? Вы поссорились?
Она, конечно, видела, что они не поссорились — Еремеев был настроен благодушно. Это и укололо ее: сама она чувствовала себя далеко не так хорошо.
— Нет? А я подумала…
Сегодня вечером занимать общество предстояло Карачарову. Он согласился на это с неохотой, но, в общем, говорить о своем деле ему всегда нравилось, независимо от того, кто его слушал. И он решил не столько рассказывать, сколько просто вслух поговорить сам с собой о пространстве и о том, что бескрайне простиралось за округлыми стенками их мирка, и о сопространстве, которое было рядом, и все же не воспринималось никакими органами чувств.
Физик уселся в одном из кресел салона, кивнул Петрову, без которого теперь салон просто нельзя было представить, и тут же отвернулся, боясь, что старик сочтет это движение приглашением к разговору. Готовиться нужно было именно в салоне: иногда та форма изложения, что вызревает в тесной комнате, совершенно не звучит в обширном зале — даже если ты оперируешь только фактами. А тут ведь — сплошные гипотезы. С какой же, кстати, начать?
Физик задумался. Бромли полагает, что сопространство — это область высших линейных измерений. По представлениям Симоняна, сопространство связано с нашим обратной зависимостью, и пока наше пространство расширяется, то, другое, сжимается — поэтому-то расстояния в нем преодолевать так легко. Ассенди, идя от геометрических представлений, считает, что…
Он запнулся: что-то помешало думать дальше. Не новая мысль, еще нет, но ее предчувствие. Тут надо было обратить внимание на что-то, поставить нотабене в памяти. На что-то, что могло оказаться очень существенным — непонятно, правда, для чего. Карачаров уже знал это предчувствие и привык доверять ему. Ну-ка, пройдем все сначала. Бромли, значит, полагает, что…
Додумать не удалось. В салон ворвался Еремеев; он мчался, словно на поле в атаку. Инна поспевала за ним, вцепившись в рукав. Еремеев рванулся — Инна едва удержалась на ногах, — подскочил к двери каюты Нарева, шагнул внутрь. И тотчас что-то упало, и раздался женский крик.
Капитан переводил угрюмый взгляд с кровоподтека на лице Нарева на футболиста, морщившегося и потиравшего колено, а сам в это время думал: черт побери, почему приходится второй раз в жизни проходить через этот круг ада?.. Перед глазами его, глядящими в будущее, проходили эти же люди, но уже иные: мужчины с обезумевшими глазами, сжатыми кулаками, пропитанные потом схватки, окровавленные, теряющие облик людей, с разумом, капитулировавшим перед инстинктами; женщины — испуганные, принужденные силой, давно утратившие свое полное достоинства положение, не знающие, кто восторжествует сегодня и не помнящие, с кем они были вчера… Память подсказывала ему, что это не бред, не черная фантазия; и страх, пережитый в молодости, вдруг ожил в нем, ожили животный ужас, ощущение бессилия перед деградацией — и все это заставляло не верить больше никому. Надо было задушить врага, прекратить нисхождение в самом начале, пока еще действовали тормоза. Прекратить даже ценой крови — потому что кровь эта будет малой по сравнению с тем, что может ожидать их в будущем. А ведь была еще и Зоя, и подумать о том, что будет с ней, оправдайся его опасения, — подумать об этом было свыше его сил.
Он думал об этом, но лицо его оставалось спокойным, а голос — таким же размеренным, хотя в глазах были гнев и презрение.
— Первый инцидент. Из-за ничего. Надо было разрядиться, сорвать злость. Понимаю. Все это бывало. Если считаете, что придумали это первыми, то ошибаетесь. Понятно?
Он помолчал, собираясь с духом, зная, что сейчас начнет резать по живому. Как и всякий нормальный человек, капитан чувствовал себя нехорошо, когда ему предстояло причинить кому-то боль. Но пассажиры оказались слабыми людьми, а профессия не научила капитана уважать слабых: из-за них гибли сильные. Однако не эти мысли заставили Устюга сделать паузу и опустить глаза. Просто он вдруг ощутил на губах ее губы, а ладонями — ее плечи, и понял, что этого никогда не будет в его жизни. И ничего нельзя изменить, потому что несчастье выдается целиком, а не режется на ломти, из которых можно ухватить самый маленький. Сейчас ее не было здесь; капитан не думал о том, где она, но радовался ее отсутствию, потому что ему предстояло быть жестоким и даже грубым, и хорошо, что это произойдет без Зои.
— Вы! — сказал он актрисе; ей — потому что была и ее вина в происшедшем. — Кто вы?
Она улыбнулась, растерянно и кокетливо.
— Не знаю, что вы имеете в виду… Кто я? Пассажирка? Актриса? Женщина?
— Вы не женщина, — сказал он грубо.
Инна медленно прикрыла глаза, руки чуть поднялись и упали. Пассажиры зашумели.
— Капитан! — громко сказал Истомин.
— Молчать! — оборвал капитан, даже не повернув к нему голову. — Вы — не женщина, — повторил он, глядя на Инну. — И все вы, — он повел рукой округ, — не мужчины и не женщины. Просто люди. Забудьте о делении на мужчин и женщин. Для нас в нем — гибель. Только люди — никаких иных отношений на этом корабле быть не должно!
— Простите, капитан, — дрожащим голосом сказала актриса, — но, мне кажется, мы свободные граждане… У вас нет права. Элементарная этика…
— Здесь этика — мой приказ, — холодно ответил капитан. — Запомните: здесь закон — Устав Трансгалакта, и один я имею право истолковывать этот Устав. Приговаривать. И в случае нужды, — он помолчал и сжал кулаки, — приводить приговор в исполнение. И я не остановлюсь перед тем, чтобы ценой одной или двух жертв обеспечить остальным мир, спокойствие и долгий век, а может быть… может быть — и возвращение.