— В таком случае, — сказал Карский, — почему мы так плохо думаем сейчас, когда торопиться некуда?
— Мы спешим, потому что чувствуем, что живем ненормально.
— Да, — пробормотал администратор. — Голодные. Не белковое, не углеводное — целевое голодание. Или…
Он умолк: застрекотало пишущее устройство «Сигмы». Оба склонились над лентой.
— Так, — сказал капитан. — Что же мы должны делать?
— Тут ясно сказано: ничего.
Устюг фыркнул, Карский взглянул на него. Глаза администратора блестели.
— Погодите! — сказал он. — А и в самом деле. Почему мы обязательно должны что-то делать?
Услышав эти странные слова, капитан не удивился.
— И в самом деле, почему?
Никто из них не знал, что истекли четыре дня инкубационного периода. Болезни обходятся без доклада, они скромны и любят преподносить сюрпризы.
Карский говорил горячо, убеждающе:
— Вспомним: когда — не так уж давно — мы взошли на борт «Кита», нам не казалось, что мы испытываем какие-то неудобства. Условия с тех пор не изменились, изменились мы сами. Но в наших силах — контролировать себя, и мы можем внушить себе, что жизнь здесь дает нам все, что мы хотим от нее получить.
Начнем с нашего мира, с корабля. Это великолепный, чудесный, прямо-таки волшебный корабль, словно созданный для того, чтобы обитающие в нем люди были счастливы…
…Он говорил, и люди слушали его, блестя глазами, а мимика и жесты свидетельствовали о том, что каждое слово администратора падает на благодатную почву. Доктор Серова улыбалась и аплодировала вместе со всеми, и капитан Устюг тоже; они сидели не рядом, и взгляды их не искали друг друга, но они оставляли впечатление счастливых людей. Зоя не думала больше об Устюге, как и он о ней: счастье было в каждом из них, и чем менее открывался каждый для восприятия внешнего мира с его раздражителями, тем он был счастливее, и тем прекраснее казалась жизнь.
Золотой век, думал Истомин в своей каюте, чувствуя, как слезы счастья навертываются на глаза. Это даже не Эллада! Это… это нельзя выразить словами. Может быть, музыкой. Игрой красок. Или просто слезами.
Счастье всегда было где-то рядом, люди только не умели достичь его — и вот оно само упало на ладонь, как зрелый плод, стремящийся поскорее донести до Земли свои семена. Кто решил, что для счастья, хотя бы для мгновенного, надо писать книги? Это лишь мешает, это несовместимо со счастьем, потому что, работая, никогда не достигаешь идеала: реальный продукт всегда хуже того, что хотелось сделать. Нет, не надо книг.
Он сам не заметил, как стал делать это: рукопись таяла, лист за листом исчезал в зеве утилизатора. Он комкал листки, швырял и смеялся взахлеб, когда видел, как они, подхваченные струей воздуха ускоряли свое падение и исчезали из виду — и при этом еще загоралась лампочка. Жаль, что рукопись не была потолще — никогда раньше не играл он в такую веселую игру…
Карачаров бродил по кухне, беспричинный, мальчишеский смех разбирал его. Он подошел к пульту синтезатора и наугад нажал несколько клавиш. Синтезатор принял заказ. Интересно, что получится? Жидкость, порошок? Газ, может быть? Трудно было придумать времяпрепровождение интереснее!
Это оказался порошок; он высыпался из патрубка и горкой лег на панели. Невыразимо смешно! Физик сунул палец в порошок, облизал, давясь от хохота. Порошок не сладкий, не горький, не соленый — никакой. А что получится в следующий раз? Он стал нажимать клавиши, закрыв глаза — так было еще лучше.
Нажал много; получилась жидкость. Подставить стакан Карачаров не догадался, но успел намочить палец; жидкость все лилась, наверное, он заказал большую дозу. Негустая, липкая солоноватая. Красного цвета. Кровь? — подумал он, и это показалось ему жутко смешным: подумать только, кровь хлещет из синтезатора, синтезатор разбил себе нос, что за великолепная машина — с разбитым носом, просто лопнуть можно от хохота!
Все на корабле перепуталось. Капитан выходил из сада, когда Зоя вошла туда из дверей, что вели в служебные помещения. Они остановились и обменялись сияющими улыбками. Им было приятно видеть друг друга, оба они были прекрасные люди и не мешали друг другу жить, ощущать счастье, и не нужны были один другому, чтобы чувствовать это счастье. Они не потеряли памяти и все прекрасно помнили, но так давно это было, так мелко, так незначительно! Они постояли, улыбаясь, несколько мгновений — и разошлись, так и не сказав ни слова, даже не подумав, что тут для чего-то могли понадобиться слова.
Карский бродил по кораблю. Ему нравилось сидеть в обсерватории: там было пусто, и можно было без помех размышлять и радоваться счастливой ясности своего мышления.
Как здорово, думал Карский, ведь только и нужно было — сказать людям несколько слов, и они поняли — и какая жизнь началась! А какие чудесные слова мне удалось найти! Исполненные глубочайшего смысла! Ничего не надо делать — вот она, сияющая, ослепительная, великая истина!
Он подумал, что неплохо было бы поделиться своей победой с Верой. Но тут же отбросил эту мысль: зачем? Ни с кем не хотелось разговаривать.
Он нашел ход в носовой отсек. Тут ему понравилось еще больше. Он сидел, размышляя или просто радуясь бытию, и ему казалось, что он слышит, как корабль с легким свистом протискивается сквозь пустоту.
Потом он принялся разгуливать по отсеку и заметил, что борта, откликаясь на его шаги, резонируют иначе, чем в других отсеках. Он постучал в борт. Звук был жестяной, дребезжащий. Звук ему чем-то понравился.
С тех пор администратор стал часто сюда захаживать. На корабле все было в наилучшем порядке, люди были счастливы — о чем еще может мечтать руководитель? Он сидел; иногда ему казалось, что за бортом что-то шуршит, пытаясь проникнуть внутрь. Карский улыбался: неудивительно было бы и это — кому не захочется попасть в такой счастливый мир?